мастер МЕЖДУНАРОДНАЯ ТВОРЧЕСКАЯ ОБИТЕЛЬ ENG
мастер INTERNATIONAL ART - ASHRAM  
 
 



Лермонтов – Демон – Врубель


Лермонтов – Врубель – редчайший случай в мировой культуре двойной звезды, чей демон рвал и сшивал эту слепящую птицу огня между землей и небом, рвал и сшивал – с собой, с Богом, в каждой клетке ее огневого роста между отчаянной тягой к родству с собой и мучительно ее превосходящей энергией отчуждения от себя.


Это случай, когда с равной силой эти крылья бились и в пустое стеклянное небо, и в богооставленную алмазную грязь земли. Бились, пытаясь сшить, сжить себя с ними, и рвались – по-живому.


Это случай, когда рост гения, его центробежная энергия явно превосходила центростремительные силы самосохранения себя-в-мире, в поле его родства.


Это случай роста, когда путь обваливается в силу своей избыточности, ни одна из опор уже не способна его удержать.


«Проклятье сверху, мрак под нами», – говорит Тамара. Та, у которой еще не остыла на устах слащаво-пасторальная песенка мнимому Богу сквозь ушко столь же мнимого лубочного ангела. И теперь, с поцелуем Демона, эта кисейная пелена падает, освобождая зрение, и в предсмертный час эта вчера еще инфантильная девочка, эта Царевна Греза, встречает исповедника холодным смехом, глядя мимо него, в ту точку, где нет ни Бога, ни Демона.


И потом, когда сусально-унылый ангел, это «дитя потерянного рая», как называет его Лермонтов, стоит над ее могилой, пытаясь сложить молитву, как письмо, как землемер К. в тот Замок, откуда письма не возвращаются – да и читают ли их – Там, даже если Он есть, – «он занят небом, не землей»…


И мнится, что вся природа вместе с этим эфемерным почтальоном молится за ее душу. За душу той, которая высвободилась из этого божественно-пленительного мира, нарисованного на изнанке наших век. Той, которая, с холодным вниманьем обводя пустоту, говорит поверх и вопреки этой шутки жизни: не ты – я любила тебя, и если б ты смог принять эту любовь, то есть если б ты смог быть, ты бы спасся.


И Демон, пролетая над молящимся на ее могиле ангелом, глядит на него «с улыбкой горькою укора». И эта финальная строка третьей – самой плазменной из восьми написанных Лермонтовым поэм «Демон», самой «невыстроенной» и самой сильной – выносит нас к последней черте нашего человеческого зрения, к обрыву, за которым уже нет пути ни для интуиции, ни для чувств, ни тем более для понимания. Взгляд либо откатывается назад в поэму, сворачиваясь в нее, как в черную дыру, либо падает в бездну этой глухонемой тайны. Либо течет в обе стороны на этой мучительной границе двоемирья.


Куда ж она смотрит, Тамара, куда говорит – о богооставленной бездне над нами и столь же бездонной тьме под ногами? Кому она говорит о спасенье любовью меж ними, как о двери без ключа и ключе без двери? Душе мира – Демону.


Во всю свою жизнь она, Тамара-Лермонтов, рвет и сшивает себя с ним, с Демоном, как и Демон рвет сшивает себя с ней, с Тамарой-Лермонтовым.


От их младых ногтей, когда трехлетний Лермонтов в девичьем платьице, с золотыми («когда волнуется желтеющая нива») кудрями и высоким лбом глядит на нас с портрета неизвестного художника. До Демона поверженного (кем? – собой), обваливающегося под ношей своего изгнанья, под ношей невозможности ни преодолеть свою природу, ни совпасть с ней, ни смириться с отведенными ей очертаньями.


Потому что Демон – это избыток Бога, избыток, разлад, мир, начавшийся с разделенья на свет и тьму по-живому, с расщепленья ядра, с воплощения Духа, его энтропии, изгнанья из точки покоя и невозможности возвращенья ни к изначальной его полноте, ни достиженья текущего равновесья, которое означало бы смерть, остановку мира.


Он, этот демон энергии, никуда не исчезает, но и ни в чем не находит родства, и лишь переходит из одного состоянья в другое, он всегда уже больше того, что есть или может быть в мире, и этот избыток и создает то напряженье, ту драму рая, которая движет и мир, и его.


И нет им на этом пути ни тождества, ни примиренья. Иначе – без этого Духа – мир погружается во тьму косной энергии, Дух без мира утрачивает энергию воплощения.


Он – не день, не ночь, не свет, не тьма – «он был как вечер ясный». Он – переход от Бога к миру. Он, Демон, – отпавшая, изгнанная часть Бога, Богом оставленная, ставшая частью мира – надмирной его частью, «как вечер ясный» меж небом, которое с ним не найдет примиренья, иначе мир прекратил бы существованье, и землей, с которой примиренья не найдет он, даже низринувшись, сломав крылья, вмявши себя в лед вершин и глядя оттуда в закатный пустырь неба влажно-прозрачными голышами ужаленных горечью глаз. Глаз, в которых и Лермонтов на Машуке в кровеносных сосудах рвущихся молний, и Врубель в белой палате, ослепший, и сын его с заячьей губой и теми же растущими из глазниц ужаленными глазами.


«Они не созданы для мира, и мир был создан не для них» – не для этого размаха крыльев, – шире воздуха, в котором мог бы расправить их.


Он, Демон, так же рвет и переписывает холст мира, бросает и возвращается, губит его и голубит, и не может ни отразиться в нем, ни избавиться от этого наважденья, как и Лермонтов, пишущий Демона, как и Врубель, пишущий Лермонтова.


Он, видно, слишком рано узнал что-то такое, чего нельзя знать, и Бог прибрал его, чтоб не проговорился, – говорит Джойс о Лермонтове, который был, по его словам, главной фигурой его жизни.


Презрение к огнестрельному оружию – написано на знамени поручика Лермонтова. Он и стоял на дуэлях с опущенными ниже колен пустыми руками силача, вязавшего на два узла кочергу. Пять раз стоял, безоружный, и это знали все, и тот майор с женскими глазами, шестой, знал, и прострелил насквозь, всего, виртуоз, – как скажет о нем Соснора.


Восемь поэм «Демон». Первую пишет в пятнадцать лет, последнюю – за два года до смерти. Ни одной из них не напечатано при жизни. Первая публикация – в Германии, в год и день рождения Врубеля.


Собаке собачья смерть, – бросает Николай в сторону Машука. Лермонтов – по году – единственная Собака в русской литературе.


Вначале был синтаксис, потом морфология.


«А рисовать-то Вы не умеете», – говорит Врубель Репину. На что тот, в гробовой тишине абрамцевского застолья, произносит: может, и так.


Репин – морфолог живописи, Врубель работал с ее синтаксисом. С ритмом и метрикой мира. То есть с вещами первыми и последними. Крайними. Меж которыми мир увязывает себя в морфологию. Увязывает, как плющ, обвивая и стягивая стволовое время с ветвящимися пустотами. Дышит в затылок линий, ревниво следя за их непрерывностью. Обживаясь средой обитания, как скелет мясом. Бурлачный ход морфологии.


Врубель начинает письмо в нескольких точках одновременно, то есть почти везде и нигде. Он пишет не линиями – акцентами, меж которыми – провалы, промеры, поля напряжений, оставленные для становлений смыслов. Синтаксис, ритм, дух музыки.


Не мы, говорит он, пишем природу мира, она – нас.


Искусство для него – религия, для него (богооставленного?), богоборца.


В клинике, в последние годы, он испепеляет себя молитвой, каясь за все людское пространство и время, вдетое в него, как нитка в иголку, и обрывает нить.



«И золото горит не сгорая... Падший ангел и художник-заклинатель: страшно быть с ними, увидеть небывалые миры и залечь в горах. Но только оттуда измеряются времена и сроки; иных средств, кроме искусства, мы пока не имеем, – говорит Блок над гробом Врубеля. – Это он написал однажды голову неслыханной красоты; может быть, ту, которая не удалась в «Тайной вечери» Леонардо. Да, он должен быть в том же Раю, о котором он пел».


Врубель начинает со Страшного суда в Кирилловской церкви, расположенной на территории психиатрической клиники.


Своего первого Демона он пишет, глядя в зеркало отверженного поцелуя Тамары-Эмилии, жены Прахова.


Последнего – поверженного – без конца переписывает, на выставке, ночами, по-мокрому, алмазами по грязи, изломами вминая обрушенного Демона в кавказские хребты, спекая его во льду, срывая с мясом его черты и нанося новые – так, что изумленная публика наутро видит другого Демона, глядящего чуть в сторону от нее, туда, где только что, казалось, была рука, вмявшая его в эти колкие льды примиренья с его изломанной остужаемой плотью так, что уже и не различить, где мерцанье льда, где свечение землистой плоти и рассыпанный жар угасающих крыльев. «Где под снегами хрусталя / корой огнистою легли».


Оттуда, чуть приподняв голову, он глядит «ледяными глазами» вдаль по-над вершинами с той удивленной болью и неутолимой обидой, сродни и отринутому ребенку, и дикому Богу, схваченному смирительной рубахой креста.


С этим Демоном Врубель и уходит в белый коридор, и далее – в слепоту.


«Во время этой госпитализации, читаем мы в истории болезни Врубеля, – он утверждал, что жил во все века, видел, как в Киеве в конце первого тысячелетия закладывали Десятинную церковь. Рассказывал о своем участии в постройке готического собора. Утверждал, что вместе с великими мастерами Ренессанса расписывал стены Ватикана. В этот период он рисовал все, что попадалось ему на глаза. Часто на один и тот же лист наносил с молниеносной быстротой рисунок за рисунком. По мнению сестры художника, "с потерей зрения, как это ни кажется невероятным, психика брата стала успокаиваться"».


Оба – Михаилы, что переводится «кто как Бог».


Есть пути, на которых нет спасенья – ни любовью, ни верой, ни красотой.